На главную страницу Написать нам

Новости премии
СМИ о премии

Литературные новости
Публикации

НОВАЯ ПРОЗА ЛАУРЕАТОВ ПРЕМИИ «ЛИЦЕЙ» — 2018

Textura, 05.08.2018

 Предисловие редактора

 

Лет десять назад на ТВ. Выступает известный писатель и твёрдо говорит народу как само собой: «Нас в России – три богатыря. Других в современной прозе нет: только Сорокин, Ерофеев, Пелевин». Выступал аккурат один из упомянутых.

В чём он был прав абсолютно, так это в богатырском количестве переводов на иностранные языки. Более того, моя подруга, преподаватель русской литературы в Миланском университете, сказала мне тогда же, что если она на лекциях посмеет сделать акцент на других авторах, да хоть на Шолохове, хоть обзорно, то её уволят.

Премия «Лицей» в 2018 году первые три места отдала молодым прозаикам:

Константину Куприянову (Сан-Диего), «Желание исчезнуть»
Игорю Савельеву (Уфа), «Ложь Гамлета»
Булату Ханову (Казань), «Дистимия»

Константин Куприянов, Игорь Савельев и Булат Ханов – надеемся, суть новые богатыри: другое поколение и, вероятно, другая этика.

Посмотрите, что написали они специально для Textura.club по приглашению отдела прозы.

Елена Черникова, редактор отдела прозы

 


 

Константин Куприянов родился 18 июля 1988 года в Москве.

Окончил Всероссийскую Академию Внешней Торговли по специальности «Международное право» (2009) и Высшие литературные курсы при Литературном институте им. А. М. Горького, семинар прозы А. В. Воронцова (2013).

Жил в Москве, работал юристом в коммерческих компаниях. В настоящее время живёт и работает в Сан-Диего (Калифорния, США).

Публиковался в журналах «Нева», «Москва», «Волга», «Знамя». Лауреат премии журнала «Знамя» (2017), премии Марка Алданова  («Новый Журнал», Нью-Йорк, 2017), премии «Лицей» (номинация «Проза», 1 место, 2018).

 

 

Игорь Савельев родился в 1983 году в Уфе.

В 2005 году окончил филологический факультет Башкирского госуниверситета, работает журналистом (обозреватель РБК в Уфе).

Проза публиковалась в журналах «Новый мир», «Знамя», «Октябрь», «Сноб», «Искусство кино», «Урал» и других. Печатался как литературный критик и кинокритик. Автор романов «Терешкова летит на Марс» (2012, 2-е изд. 2015), «ZЕВС» (2015), «Вверх на малиновом козле» (2015), «Без тормозов» (2016), выпущенных издательством «Эксмо» в серии «Проза отчаянного поколения. Игорь Савельев», а также четырех книг, выпущенных в переводах («Бледный город» на французском языке – издания Lettres Russes 2009 и L’Aube 2013, «Терешкова летит на Марс» на французском языке – L’Aube 2013 и на английском языке – Glas 2013).

 

 

Булат Ханов родился 11 июня 1991 года в Казани. Прозаик, критик, литературовед. Окончил филологический факультет Казанского университета. Кандидат филологических наук (тема диссертации «Советский дискурс в современной русской прозе»).

Участник форумов молодых писателей в Липках, финалист премии «Радуга», лауреат премии «Лицей» (3-е место). Ведёт «ВКонтакте» блог «Pretty Grids. Книжные обзоры», где регулярно рецензирует книги – художественные и нон-фикшн.

Публиковался в журналах «Дружба народов», «Октябрь», «Идель», «Казань».

О себе сообщает: «Путешествовал автостопом. Анархист, интересуюсь малыми народностями и исчезающими видами, не ем животных».

 


 

Константин Куприянов

Белый шум

Рассказ

 

В университете объявили конкурс – напиши фантастический рассказ и получи десять тысяч долларов. Что-то очень несовременное. Клайд сразу подумал, что речь об отмывании денег – профессуре прислали деньги и имя того, кого назовут победителем. Счастливчик получит тысчёнку, а остальное (если вообще есть эти деньги) – получит университет. Удобно. Коррупция всегда одинаковая – что при прежнем мире, что теперь, когда всё принадлежит Собору.

Клайд скептик. Но мыслит здраво. Вот что он придумал. Во-первых, пишем под псевдонимом. Это факт. Тут и спорить нечего. Во-вторых … вот над этим всегда приходится поразмыслить. Структура и намерение. Слова ведь – белый шум, ничего важного. Если за весь текст проскользнёт десяток честных – уже удача, а вообще на них и внимания не стоит обращать. Если человек читает книгу и потом пересказывает тебе слова из неё – он идиот. Улыбнись и угости его кофе.

Тему дали с подковыркой. Видимо, даже если и распил, то кто бы это ни придумал, он хотел показаться умным. «Линейное время».

Линейное, понимаешь, Клайд? Это как если бы не было Собора и всё шло как когда-то шло. То есть они хотят от нас большой умственной работы. Я сразу понял, что структура должна быть двухчастной. Начинаться должно так, сказал мне Клайд: начало рассказа – это конец другого рассказа. Например, «вот эту историю я всегда рассказываю, когда мне надо рассказать историю про экстрасенсорные возможности». Уже с этого места мы начнём другой, настоящий рассказ, про линейное время. Это будет непросто – придётся просто рассказывать историю так, как мы её никогда с Клайдом не видели, как существовала она в другом мире – в котором не стал верховодить Собор.

Недавно на площади выступал архиепископ. Из-под гигантской царственной тиары, из-под мохнатых чёрных бровей – его красно-огненные глаза впёрлись в сияющую на солнце брусчатку, и его проповедь пламенным вихрем выжигала пустоту. Он яростно обрушился на недобитых врагов Собора: на дикарей и дикарок, живущих в пустоши, и каждый из нас, кто сидя по домам, (а кто слушая это через наручные устройства, с больших экранов, заменяющих окна, сжался и скукожился. Моё окно было выключено, потому что надоело глядеть на всегда одинаковый купол над городом, из колонок душевых камер, но я видел через толстый слой стекла, как распинается наш пастырь.

Кстати, странное дело, мне было жалко дикарей. Вот перед тобой стоит громада – архиепископ. Не епископ и не какой-нибудь там дьякон или что-то такое (на самом деле, ниже епископа их иерархию мало кто знает, потому что никто из тех низших не мелькает в эфире – это прерогатива высших пастырей), а самый главный, владыка города, хозяин моей жизни, жизни Клайда. На нём столько металла, что если бы это был человек линейного мира, он спёкся бы на солнце за пару минут: вздымающиеся в белое небо перья его тиары покрыты золотом; косами спускаются на его плечи каменные слёзы: алмазов, рубинов, малахита, янтаря… назвони любой – он найдётся. Его речь – чистая ненависть. Можно и не вслушиваться, чтобы понять, да и вообще ничего не надо, кроме как на секунду посмотреть на развороченное в экзальтированном вопле лицо.

Клайд пересказывает мне, ведь сквозь стеклянную толщь в комнату не проникают ни звуки, ни запах. Архиепископ, говорит Клайд, призывает вступить в карательные отряды и за армейское жалование отправиться уничтожать дикарей. Уничтожать? – удивляюсь я бессчётное число раз. А Клайд бесконечно кивает.

Забыл сказать: для Собора время – как подвешенный на ниточке кристалл, каждая грань которого навсегда доступна, если слово было обронено хоть однажды. Любой епископ Собора может когда захочет беспрепятственно навести на него фонарь и сквозь тьму и вереницы искажений уличить меня, что тогда-то и тогда-то я согрешил гуманистическим ужасом – и всё записано на кристалле.

Цена вопроса немаленькая, поясняет Клайд, переделывая проповедь мясорубки в рациональное объяснение. Кислород. На всех не хватает, поэтому надо убивать остальных, кто его потребляет. И высаживать деревья.

Для высадки деревьев у Собора есть машины, спроектированные в университетах, собранные на бесконечных линиях бесконечных заводов – неутомимыми, никогда не бастующими, никогда не спрашивающими о зарплате или пенсии или отпуске механизмами. Но для самой простой работы в этом уравнении – истребления дикарей – даже сегодня приходится нанимать людей. Деньги сейчас ни для чего не нужны, но мы с Клайдом понимаем, что мы не откажемся. Кристалл подвешен в черноте, и одна из его кровоточащих граней – наш поход в пустыню. Люди на самом деле обожают предопределённость.

Смертоубийственная жара и перламутровое небо. Карательные походы – это очень быстро и очень жестоко. Чистая смерть: Собор расширяет очищенные территории пустоши в полном соответствии с математическими выкладками. Точно известно, сколько мы заберём в этот – всё подсчитано, и за это дикари нас действительно ненавидят.

Нет никаких шансов. Как, например, нет шанса из жизни, у которой нет начала и конца, а есть бессчётное число доступных фрагментов, сделать линейное ясное повествование. Так вот и у дикаря нет шансов. Пусть будет успокоен тем, что, по крайней мере, его существование – это линия, которую однажды стали рисовать, а потом перебили – по крайней мере, это удобно ложится в проповедь Собора… Территория, которая будет очищена, – это радиус вокруг города. Каждые две недели радиус должен расширяться на пятьдесят километров. Иногда в эти пятьдесят километров попадают только мёртвая, истрескавшаяся без влаги пустота земли, камни, остовы умерших деревьев, колючки, ещё надеющиеся, что рано или поздно прольётся дождь и вновь они сделаются зелёными. Но иногда в радиусе оказываются густонаселённые деревни и даже города дикарей, и вот тогда землю смачивает смерть… У существ, которые попали в зону расширения Собора, есть два выбора, – умереть или продолжить бегство.

Впрочем, в этом бегстве они всегда обречены, и кристалл дикарского народа безразлично сияет той рубиновой от крови гранью, где запечатлена последняя попытка сопротивления. Собор ничто не остановит – эту мысль они внушили нам ещё до того, как мир поменялся и провода заговора были сомкнуты. Он теперь навсегда и будет расширяться, покуда есть ресурсы. На его эмблеме – спираль вселенной, и Собор требует, чтобы его называли жизнью, потому что жизнь никогда не должна перестать.

Там, у себя в пустыне, дикарь назовёт Собор кучкой одержимых властью фанатиков, которые считают, что им принадлежит даже время и пространство. Нам с Клайдом и остальными подкупольными людьми сомнения и тревоги «о будущем» не знакомы, поэтому судить Собор – это как судить погоду. Зачем это кому-либо нужно?.. Вечное солнце горит над планетой, и здесь всегда жарко. Не бывает ничего иного, и значит, судить тут нечего, и никакого значения у нашего суждения нет.

Клайд любит заигрывать со мной. Спрашивать, какая точка в нашем многограннике, висящем в пустоте, у меня любимая. Он находит это смешным… В Соборе, который сделал своим правилом отсутствие любви, кстати, не бывает человеческого юмора. Ведь ты заранее знаешь исход любой шутки. Клайд в этом смысле счастливчик. И вот я уже смотрю на него с подобием ревности. Оказывается, ревновать и завидовать можно даже к смерти.

Какая у меня любимая точка, Клайд? Ну, например, ею могла бы быть эта – минута, где я наблюдаю, как ты сидишь на подоконнике, твой загар идеально ровный; тело подтянуто, и вообще ни разу ещё не бывал ты ранен или убит дикарями в походе, куда мы отправимся. Твой торс красиво серебрится под приглушённым солнцем; стекло настолько толстое, что превращает огонь над куполом в не греющую серость. Когда я задумываюсь о силе этого солнца, на много десятков лет поднявшегося в зенит, я не могу поверить, будто там, вне купола, в иссушенной пустоши, действительно живые дикари влачат свою «свободную» жизнь наперекор бесконечному полудню.

Впрочем, чёрт с ними.

Клайд сидит, овеянный искусственным прохладно-солёным бризом, его глаза блаженно прикрыты… а ещё через мгновение наномолекулы спрессуются и поменяют порядок, его ДНК рассоединится и соединится вновь, и он, должно быть, обратится в пепельного кота, повернёт на меня сосредоточенный хищный взгляд, а потом спрыгнет в тень. Мне никогда не добиться кошачьей любви, пока я не достигну безразличия, которого Собор требует от нас.

– Значит, это твоя любимая сцена? – удивляется он вслух, ни во что не превращаясь.

Сон и дурман медленно оставляют мой разум. Начинаю глядеть почти осмысленно, как если бы не спал в тёплой, тянущей паром неге, с мечтой, что будет год или десятилетие, или столетие сумерек.

– В линейном мире дикарей тебя бы взял в рабство какой-нибудь вождь-извращенец.

– Он бы не понял инструкцию и не знал, как меня включить, – шутки Клайда, как я говорил, не могут на меня подействовать, потому что они существуют бесконечное количество раз в одном и том же месте.

– Я наигрался.

Клайд обиженно глядит на то, как я встаю и одеваюсь. Больше не смеётся. Его механический мозг заполнен знаниями о человеческих чувствах, но даже ему нужно дополнительное время, чтобы отреагировать на такое безразличие и не показаться машиной.

– Глупая железка, – застёгивая рубашку, говорю я. – Заплачь что ли, ну? Сделай хоть чего-нибудь человеческое!..

Теперь, кажется, смотрит с гневом, но это слабая подделка. Имитация. Как и всё в этой комнате, и всё, что рисует нам купол. Например, сейчас он начинает выписывать в «небе» ранний летний вечер, за которым придёт звёздная прохладная ночь – всё подделка.

Клайд беззвучно соскальзывает с подоконника, встаёт двумя лапками на лакированный белый пол, его пятки скользят по дереву, как если бы он был человеком, которому приятно, когда кожа его ступней пересчитывает крошечные очаровательные, никогда не повторяющиеся изъяны настоящей древесины.

– Убей меня, – прошу я. – Если всё-таки ты человек – убей.

Он изучает меня так, словно видит в первый раз, и постепенно его глаза наливаются ненавистью.

– Ну?.. Ты же прекрасно понимаешь, что я не люблю тебя и что тебе никогда не рассмешить меня.

Теперь он бесшумно пятится, превращаясь во что-то другое, чуждое, что-то, я не полюбил бы, даже будь это не мир Собора… Чтобы ничего не видеть, я вкалываю тягучую, очень плотную жидкость в своё тело и постепенно начинаю забывать, что знаю, чем закончится этот «вечер», грядущие «ночь» и «утро»… Прежде чем забыться, успеваю нажать на кнопку пульта, чтобы картинка в моей камере снова превратилась в колеблющуюся на искусственном ветру занавеску, в цветочный горшок, в цветок и сочные зелёные листья цветка…

Наркотик убеждает, что у меня получилось. Но это не точно.

Так и есть: телохранитель будит меня. Успело пройти сколько-то времени. Купол показывает утреннюю зарю.

– Давай уже, поднимайся! Отец звонит.

Подскакиваю. Три глотка шипучки, и я перед экраном. Отец отрывается от курицы и смотрит. Почему он ещё жив? В Соборе и вправду рано или поздно должен умереть хоть один старик. Ну, должен же. Пусть это будет он. Я делаю вид, что в моей голове не плещется сок забытья.

– Клайд, оставь нас, – говорит отец с набитым ртом. Еле разберёшь, что он там мямлит, но телохранитель сразу уходит, хоть и без охоты.

– Вылезай из башни и отправляйся в университет, – велит отец. – Пиши рассказ о линейном времени. За него хорошая награда, а главное – почёт и уважение. Хоть что-то сделаешь для семьи.

Он смотрит так сурово, что его многочисленные морщины на лбу сами по себе сошли бы за шутку…

– Пап, ты серьёзно?

– Что?

– Ты считал мой кислотный приход через приложение и теперь подшучиваешь над тем, что увидел? Вы там что, совсем уже с ума посходили?

Отец начинает смеяться, слюна капает изо рта на курицу. Неужели настоящее мясо? – думаю я безучастно. Неужели отец настолько влиятельный, богатый ублюдок, гранд-магистр Собора – что может даже тут найти настоящее мясо?!

– Ладно, это было весело – поняв, что шутка не удалась, он хрюкает в самодовольной усмешке. – Делай, что хочешь. – Потом отключает связь.

Клайд возвращается и по-кошачьи глядит на меня: не мигая, не проявляя ни единой эмоции, но при этом привлекательный, как бог…

– Что пялишься, железка?

– Что такого, чтобы написать линейный рассказ… подумаешь, хорошие деньги, уважение общества… – бормочет себе под нос, прибираясь в комнате, где всё раскидано и разбито, кроме той части, которую мог видеть отец через видеоприёмник.

Какого-то чёрта на Клайде уже нет ни пиджака, ни вообще форменной одежды – он снова выглядит помятым пижоном и нисколько не напоминает ублюдка-охранника. Просто мой друг.

Мы едем в башню университета.

Я поднимаюсь на верхний этаж и смотрю на пустые улицы и проспекты, на горизонт, который нарисован, чтобы сохранить горожанам хорошее настроение, на облака, тучи, зелень в отдалении – каждый день машина решает, что нарисовать, чтобы мы не падали духом. Однажды сумасшедший взломал код и, прежде чем железка успела вычислить и обезвредить его, – прописал туда другие образы, так что мы добрых полчаса наблюдали взрывающееся небо, падающие на растопленную, мягкую землю клочки огня, оставляющие не заживающие раны и, разумеется, уничтожающие с голодной усталостью всё живое.

Хакерская атака тогда продлилась недолго. И вот уже вновь сине-белая безмятежность разлита по небу, и всё в ней до смерти скучное и понятное.

Двери лифта раскрылись. Я предстал перед университетом, а университет предстал передо мной.

Хотя с котами вход запрещён, они всё видят и приглашают присесть. Башня не такая и огромная, однако машина очень любит лепить дальние горизонты. По случаю и без она рисует перспективы, и вот я сижу в ряду таких же прилежных писцов, и ряды эти не кончаются ни через тысячу, ни через пять тысяч человек. Клайд мурчит на моих коленках.

– Пишите, – милостиво говорит университет,

– Рассказ о линейном времени? – с наивностью пятиклассницы уточняю я. Ответа нет. Все спины вокруг сгорблены, и карандашные грифели скребут о бумагу, создавая истории, которых никогда не было и не будет. Какая бесполезная трата энергии!

Пиши, диктует мне робот-котик, как ты поздней ночью, пользуясь наивностью доброй машины, в час, когда так же бесконечно светло и ярко, как и в полдень, но на часах написано «четыре утра» – пиши, как воспользовавшись отдыхом честных добрых людей, проник в башню…

Там ты обнажил меч и перерубил машину-охранника пополам. Я взглянул на Клайда. Вокруг нас бесконечный скрежет карандашей. Вдруг есть ещё один настоящий человек, решивший поучаствовать в конкурсе, а не только бесконечные ряды реплик?

Пиши. Там ты вёл сражение с охранными системами. Ты стрелял и прятался за стеной, перезаряжая оружие, пока не прорубил себе путь. Кровь текла рекой, и ты бил мечом спящих, не смотрел, кого убиваешь. Так, вперемешку с кровью потекло и машинное масло из роботов… Это я записал с охотой. Отчего бы не написать? Я люблю, чтобы механизмы выходили из строя и обращались в бесполезный, немой металл, чтобы солнце и ветер превращали их в ржавчину, чтобы они кончали существование, как дикари.

Пиши.

Ваши предметы ничего не стоят, говорю я, бросая в них острым карандашом. Университет отрывает от книг голову, находит источник шума, замирает. Замирает и всё остальное: писцы рассказов и роботы-котики на их коленках. Он глядит слепо на меня – белыми, как небо, глазами без крапинок зрачков. Он чешет несуществующей рукой по несуществующей бороде, и все замершие существа вокруг давно ничего не пишут, гадая, что будет дальше…

Пиши.

Все предметы, – я начинаю перечислять то, что есть столе: планшет, электронная ручка, диктофон, стакан воды, пустая тарелка, наушники, очки для дали, очки солнцезащитные, бутылка с водой, свеча, ещё один стакан – с кофейной гущей, – салфетки, телефон, компьютер – всё в совокупности стоит меньше, чем горсть мелочи, рассыпанная по моим карманам, чтобы было что подавать попрошайкам.

Ты устал. Мы уходим.

Университет смотрит нам в спину, и пока мы идём к лифту, начинает ворчать и шумно спорить сам с собой. Мужчины, женщины, девушки, дети – все переглядываются и говорят негромкими раздражёнными голосами.

Университет намекает Клайду, что неплохо бы перед уходом отдать мою работу. Но всё, что я успел рассказать, это то, как я прорубал себе дорогу мечом и ружьём, шагал, как в компьютерной игре, через коридоры и комнаты – все пустые, ведь машине ничем не нужно заполнять пространства, а сами пространства нужны ей лишь постольку, поскольку она думает, будто они нужны людям, – и как, наконец, добрался до процессора.

Я погрузил в него руки, и мои молекулы превратились в молекулы металла, а ещё оптоволокна и кремния, и в другие, из которых вышло бы стихотворение, а вместо того получились строчки кода. Я переписал его, и купол Собора вдруг исказила ненависть, и утром, за полчаса до того, как всё прекратилось, очнувшиеся ото сна задрали головы и вместо синевы увидели гнев последних времён.

Разумеется, меня изгнали, и университет велел мне убираться из их башни, а потом и из-под купола. Они засунули меня в отряд, чтобы я до конца дней жёг дикарей и искупал вину. И в этой минуте я тоже закован навек, будто в латы,– я сделался великим воином, орудием Собора… Мы идём всё дальше, за радиусами и ресурсами, поглощая земли, которые Собор хочет себе (а он хочет все земли на свете), пока не упираемся в лужу слёз.

Солёный холодный океан оказывается для машины неожиданностью. Она думала, что расширяться можно до бесконечности. Что в реальном мире всё устроено, как в коде, который без вопросов вьётся до бесконечности, и оказаться можно одновременно на любом его отрезке…

Но вот она правда, дорогой кот… Сбросив с обрыва на скалы последнего дикаря, мы с Клайдом стоим, овеянные прохладным бризом, на этот раз настоящим, потому что тут, уже недалеко от северного полюса, на пустыню глядит огромная туча, и это не фантазии купола. Впрочем, всякий раз, когда её границы подступают к берегу, солнце прорезает наэлектризованную влагу и за секунды выжигает всё, что могло бы пролиться на окровавленную землю и смыть следы нашего крестового похода.

Если бы я не мог находиться во всех точках этого пути одновременно, то сошёл бы с ума. Так делает и герой моего линейного рассказа, который погружается в страстный поцелуй, а потом бросается за последним дикарём на скалу, падает на его тело в море его крови и сползает медленной, ничего не стоящей тряпкой из кожи и кишок. Волны смыкаются над его головой, он делает два или три отчаянных вздоха, и лёгкие наполняются солью и океаном, и вот он уже меньше, чем человек, но больше, чем бесконечная вода. Неплохой финал, Университет?..

Впрочем, белые глаза утыкаются в книгу. Всё сворачивается быстро, как если бы никогда и не было никакого рассказа.

– Кто же такой Клайд? – остаётся спросить, когда всё позади.

Что-то мерзкое – предчувствие любви, которая не должна была пройти фильтр морали, – посещает твой взгляд.

– Лучше уж пусть окажется роботом-котом! Или хотя бы просто ангелом вдохновения, что-нибудь такое, ладно?.. Только не любовью, только не грехом!..

На пределе нашего похода я так и не нашёл место, где им станет всё равно. Скоро беднягу смоет с камней в пучину – утянет в прохладную воду, и огненные птицы совьют гнёзда из кусков проводки, из приятно похрустывающих внутренностей, исполненные из гибкого, мимикрирующего металла…

Клайд – это просто набор звуков, кому-то приятный, а кому-то отвратительный. Он превратится в неправду, едва перестанет быть нужен. С другой стороны, когда бы я ни захотел – всегда могу вернуть его к жизни. Просто взгляну в ту грань кристалла, в которой он беспечен, переполнен алым наслаждением, не обращающим внимания на горе остальных. Дымчатый тигрёнок, лекарство от страха перед сам знаешь чем и припадков одиночества.

Ведь хорошо в конце истории оказаться просто словом, весенним шелестом белизны. А ещё лучше цифрой. Единичкой или нулём.

24 – 31 июня 2018 г.

 


Прозаик Игорь Савельев предуведомил нашу редакцию, что — для представления нашим читателям — прозы в обычном понимании он предпочёл бы актуальное для него как писателя рассуждение о литературно-премиальном процессе. Мы не стали спорить, тем более что нам хотелось показать прозаиков-лицеистов именно такими, какими они видят себя сами.

Елена Черникова


Игорь Савельев

 

Бывшие «двадцатилетние» в поисках комьюнити

Лекция безумного профессора

 

Сегодня то, что связано с молодой литературой в России, невозможно описать в сколько-нибудь общепринятых терминах: даже «молодую литературу» приходится загонять в выразительные кавычки. Дело, вероятно, не только в самом беге времени, хотя и в нем тоже, потому что за последние двадцать лет можно говорить уже не об одном, а о нескольких поколениях в литературе, и фигуры дебютировавших в начале нулевых вроде, условно, Захара Прилепина уже никак не поставишь рядом с авторами 90-х годов рождения – вроде Булата Ханова – если уж причиной для появления этого текста стали итоги второго сезона премии «Лицей».

Сегодня представление о дружном вхождении в литературу «молодого поколения» расплылось и уплыло куда-то за горизонт, и уже не верится, что когда-то это обсуждалось именно как феномен, как некое оформленное культурное явление. Между тем, немало толстожурнальных статей нулевых были этому посвящены, и в ходу были несколько конкретных терминов. Один был менее идеологизированным, зато развалился быстрее, по причине взросления основных фигурантов: «Литература двадцатилетних». Другой был наполнен большими смыслами, зато оказался более спорным, потому что во многом пытался причесать под одну гребенку довольно разношерстную компанию: «Новый реализм». Это литературное движение в виде именно движения – при том, что справедливость такой унификации оспаривали едва ли не все, кто к нему причислялся, – прожило не более десяти, может быть, пятнадцати лет. Поздней теоретической опорой ему стали многочисленные статьи Евгения Ермолина и Андрея Рудалева, а зарождение термина оказалось связано с именами двух главных теоретиков поколения – Сергея Шаргунова и Валерии Пустовой. Первый опубликовал в «Новом мире» (2001, № 12) манифест «Отрицание траура» – сегодня, признаться честно, не воспринимаемый совершенно, это какой-то набор сгустков эмоций и метафор, который проще принять за редакторскую колонку Проханова из «Завтра» примерно тех же лет. Тем не менее об «Отрицании траура» очень много спорили в статьях степенные старшие литераторы, иногда в процессе этих споров терявшие степенность (характерное название статьи в «Литературной газете»: «Новый реализм» как диктатура хамства»): я думаю, скорее эта бурная реакция и обсуждение «этих странных и опасных (такое читалось между строк) молодых» сделало славу манифеста (и Шаргунова-теоретика) в гораздо большей степени, чем сам манифест. Валерия Пустовая как исключительно эрудированный и глубокий исследователь всегда вызывала меньше споров по существу. Именно она в нескольких журнальных статьях 2004 – 2005 годов дала наиболее полное теоретическое обоснование «нового реализма»; интересно, что в них она, скорее, оппонировала Шаргунову, но постфактум эти абсолютно не похожие тексты слились – как это часто бывает в науке, когда имена оппонентов, конкурентов, а то и исследователей, живших в разное время и не взаимодействовавших никак, слепляют воедино в названии какого-нибудь открытия или эффекта.

«Эффектом Шаргунова-Пустовой» молодая литература самого начала XXI века, конечно, не была. Хотя бы потому, что Шаргунов скорее писал об абстрактной русской словесности будущего (и, забегая вперед, трудно найти его стопроцентных последователей и тексты, строго лежащие в русле «Отрицания траура», за исключением, может быть, книг типа «Смысла» Арслана Хасавова, построенных на оммаже лично Шаргунову и возглавляемому им в нулевых годах молодежному политическому движению). Пустовая же начинала с того, что вписывала «прозаиков XXI века», протодвадцатилетних типа Романа Сенчина или Ильи Кочергина, в контекст «последней прозы ХХ века», романов Владимира Маканина и Сергея Гандлевского. В полном смысле новая проза, за которой позднее прочно закрепился термин «литература двадцатилетних», появилась чуть позже, и вот она оказалась связана с институтами – в первую очередь премией «Дебют», появившейся в 2000 году (год смерти – 2014) и Всероссийским форумом молодых писателей в «Липках», проводившимся с 2001 года (форум существует и сегодня, но в последние несколько лет он так активно переформатируется, что уже трудно говорить о преемственности).

Здесь надо сказать, что те же Шаргунов и Пустовая хотя и стали лауреатами «Дебюта» в 2001 и 2004 годах соответственно, относились еще к авторам, пришедшим в литературу «вне институтов». Шаргунова иногда ошибочно называют одним из первых открытий «Дебюта», но это не совсем так, и в этом смысле он скорее похож на яйцо, которое опередило курицу: 20-летнего Шаргунова открыл «Новый мир», не просто открыл, а постарался вылепить из него свою звезду – в том числе с публикацией манифестов; в том числе с громким заявлением на задней обложке о том, что на только что созданную премию «Дебют» редакция выдвигает… Учитывая, что премия «Дебют» была построена на принципе самовыдвижения, абсолютной доступности этого механизма для простых смертных (в том числе для «внелитературных» смертных, для провинциальных смертных, для чего и была запущена столь масштабная рекламная кампания по каналу РТР, ныне «России»; интернет тогда был еще не массово доступен), – это заявление было явно лишним. (Опять же, тут надо пояснять, что существовавшие тогда премии были гораздо менее демократичными по условиям выдвижения, чем их нынешние аналоги. Наиболее архаичным, оттуда, в этом смысле остался Букер, на который выдвинуть книгу может лишь издатель данной книги, да какие-то ученые советы вузов путем подачи официальных протоколов голосований, и т.д. и т.п., при этом каждый номинатор имеет право выдвинуть лишь двух кандидатов.) У Шаргунова с «Дебютом» вообще как-то не очень задалось: премию в 2000 он не получил – лишь в 2001-м; его отмеченная наградой вещь «Малыш наказан» на фоне премиальных процедур как-то не попала в «Новый мир», но и в книжном виде не выстрелила; лишь одна «пощечина общественному вкусу» осталась в веках, когда новоиспеченный лауреат встал на банкете и торжественно заявил, что перечисляет премию политическому узнику Эдуарду Лимонову, который в тот момент еще находился в заключении.

Речь шла не об очень больших деньгах, в начале нулевых «Дебют» в денежном выражении составлял 90 тысяч рублей, даже по тем временам это было не то что бы вау (Москва вообще еще жила долларами, валюту меняли под каждой аркой и все уважающие себя люди зарплату получали в долларах). К вопросу о денежных содержаниях литературных премий и о том, как это постепенно свинчивало мозги поколению в литературе, мы еще вернемся.

Мы застряли на Шаргунове, ныне респектабельном депутате Госдумы, но история его успеха – это скорее история успеха молодых авторов до появления «литературы двадцатилетних» как движения. Символом этих единичных вспышек, часто смоделированных издателями, стала Ирина Денежкина – едва ли многие сегодня вспомнят истеричную кампанию вокруг ее «Дай мне!», все эти репортажи парфеновских «Намедней» с ёбургской Плотинки, где писательница лихо тусит с минимально измененными персонажами, все эти письма от Сэлинджера, которые нельзя публиковать, весь этот симбиоз с ее современницей Масяней. Денежкина исчезла очень тихо. Однажды я случайно встретил ее в соцсети. У нас не было ни одного общего френда из мира литературы. Судя по постам Ирины и ее фотографиям, она не имела никаких соприкосновений с литературным процессом в последние десять лет.

Когда только появился «Дебют», его координатор Ольга Славникова отвечала в одном из интервью на вопрос, а могла бы в конкурсе участвовать такая звезда как Денежкина, – да, конечно, мы открыты каждому, кому нет двадцати пяти (последующее и повсеместное повышение возрастных планок – еще один поворот темы молодой литературы России XXI века). Первые один-два «призыва» «Дебюта» оказались разношерстными и привлекшими, в том числе, вот этих «одиночек-звезд», я говорю сейчас не только о лауреатстве Шаргунова, но и, например, о скандальном «Больше Бена» Сергея Сакина и Павла Тетерского, получившем премию 2000 года. В авантюрном треке истории этого произведения получение «Дебюта» выглядит почти чужеродным элементом: ребят швыряло от шоу «Последний герой» к экранизации в Великобритании, от охоты за большим кушем на Первом канале до полного отрицания литературных институтов и отдаления от них (Сергей Чупринин вспоминал в «Фейсбучном романе», как Сакин, каким-то образом попав в редакцию «Знамени» в год своей славы, спросил о размерах гонораров, рассмеялся и покинул это чуждое для себя место навсегда). Кончился этот путь обнаружением его трупа в ярославском лесу весной 2018-го, причем, когда ссылки на эту ТАССовскую новость разошлась по окололитературному фейсбуку, литсообщество впервые услышало, что Сергея Сакина, оказывается, полгода искали с волонтерами. Sic transit Gloria mundi.

Поколение, которое пришло в литературу в начале нулевых, было не только более сплоченным, но и более системным: оно не только не спрашивало, что такое толстые журналы и какие там гонорары, но и вдохнуло в них новую жизнь. Именно тогда журналы, с середины 90-х наполненные риторикой о скорой смерти (и связанной с этим рефлексией), перестали умирать. Соединились они в большей степени с форумом в Липках, на котором семинары начали проводиться под их эгидой, чем с «Дебютом», к которому в первые год-два относились настороженно; но эта разница оказалась условной и быстро была стерта. Так, например, «Октябрь» в нулевых оказался главным рупором молодой литературы, которая обнаруживалась «радарами» и «Дебюта», и Липок, впрочем, «Новый мир» и «Знамя» не слишком от него отставали.

Между прочим, границы размывались до такой степени, что, на самом деле, Липки (как площадка, пансионат в Московской области) были связаны отнюдь не только с «одноименным» форумом, который проводился Фондом социально-экономических и интеллектуальных программ, детищем Сергея Филатова – экс-главы ельцинской администрации времен разгона Верховного Совета. (Кажется, именно потеряв Липки «физически», форум начал размывать формат и терять идентичность: в 2014 году пансионат закрылся навсегда, чтобы переродиться в «курортный отель». Форум повело сначала в Звенигород, в пансионат РАН, потом в объятия амбициозных губернаторов – в прошлом году в Иркутск, в этом в Ульяновск, и в этом следовании постоянно меняющимся условиям – что-то печальное.) Это уже почти никто не помнит, но в «Липках» проводился и «Дебют» – как минимум, первые пять-шесть лет своего существования.Собравшись в Москве, в гостинице «Юность» (еще не реконструированная, она была мила духом былого братства: именно она в 60-х была местом тусовки первого поколения космонавтов), двадцатка финалистов выезжала на семинары в Липки на неделю, после чего возвращалась в столицу на торжественное вручение премий. Это было в декабре. «Филатовский» форум молодых писателей – в октябре. В остальное время в этом пансионате тоже привечали различные молодежные движения, что и кончилось к 2014 году полным физическим разгромом культового места.

Сегодня сложно переоценить, что делали эти две институции – «Дебют» и форум – для поколения авторов 80-х годов рождения, тогдашних «двадцатилетних», и какую роль сыграли в формировании единого литературного движения. «Интернета еще не было» здесь будет уже преувеличением, но соцсетей не было – да. Пишущие люди, адресно приглашенные из провинции, обнаруживали, что есть целый мир единомышленников, духовно близких, личностно близких – и тогда, в начале нулевых, это было главным открытием для всех, кто попадал в орбиту этих проектов. Деньги не играли почти никакой роли. В контексте форума их почти не было вообще (если не считать нескольких минкультовских стипендий, распределяемых по итогам работы семинаров). В контексте «Дебюта» сумма, как я уже говорил, была не такой, чтобы потрясти воображение, даже позже – когда ее чуть увеличили: спонсор премии, фонд «Поколение» депутата и мецената Андрея Скоча, заявил о том, что лауреат должен иметь возможность купить хотя бы самый простой автомобиль. У линейки выпускавшихся тогда в России машин был очевидный нижний предел – вазовская «классика», «пятерки» и «семерки», которая стоила «от конвейера» 150 тысяч рублей, и все знали эту цифру. Премия «Дебют» стала равна 150 тысячам рублей. А семинары переехали из Липок в Москву. «Дебютантов», финалистов очередного года (начиная где-то с 2008-го) уже не везли «сплачиваться» в профилакторий, но по-прежнему приглашали в столицу на неделю. Они жили в «Юности», ежедневно ездили по разным площадкам на семинары, а вечерами получали коробки с сухим пайком – разного рода консервами, печеньем и т.д.; их привозил в «Юность» неразговорчивый паренек, Ваня Митин, который позже основал ныне известную сеть антикафе «Циферблат». В таком формате, по-прежнему интересном, что-то уже терялось – кстати, тогда же возрастной порог подняли с 25 до 35 лет, что сблизило «дебютовский» поток с «липкинским». До этого два потока различались достаточно сильно, «дебютовский» был более амбициозным, более индивидуальным, что ли, когда каждому финалисту говорили: мы отобрали лично тебя из потока в сотни тысяч рукописей (в пиковые годы называлась, кажется, цифра в 250 тысяч). Осенний форум был все-таки более массовым (150 участников), конкуренция озвучивалась более «спокойная» (если не ошибаюсь, шесть заявок на место), ну и поскольку в конце туннеля не маячила премия (с торжественной церемонией, блеском софитов и вспышками блицев), это тоже не ориентировало на «личный успех» в такой степени.

А за несколько лет до конца премии «Дебют» ее размер (в каждой из семи номинаций) был поднят до психологически важной (да просто потрясающей тогда воображение) отметки в миллион рублей. Это почти совпало с купированием семинаров. В последний год «Дебюта» финалисты собрались в Москве только на вручение. И, естественно, невозможно было уже не думать о деньгах. Я могу свидетельствовать только со стороны, как гость финалистов 2013 – 2014 годов в «Юности» (потому что сам не участвовал в конкурсе премии «Дебют» после 2008 года), но, похоже, «денежная» история хуже совмещалась с «братской» – что, в принципе, я почувствовал и на «Лицее», во многом повторившем поздний «дебютовский» формат (но с более «технологическим» прицелом, например, на унификацию шорт-листа с требованиями книжной индустрии).

 «Дебют» сыграл сразу несколько важных ролей в судьбе литературного поколения – это помимо своего основного «профиля» по выявлению лучших, награждению лучших (теперь и резкого изменения их жизни и социального статуса материально), содействию их выходу на журнальные и издательские площадки и т.д. Это и большая «Международная программа» 2009 – 2014 годов, которая создавала для иностранных издателей доступный «банк переводов» новой русской литературы (но сейчас подробно о ней не буду). Это и ситуация, при которой тот неформальный капитал, «братство» финалистов «Дебюта» разных лет, его протосоцсеть могла породить какое-то более оформленное всероссийское сообщество молодых писателей, что, в свою очередь, могло совершенно изменить литературный ландшафт в регионах.

Как и первичный бульон, в котором вдруг начинает зарождаться жизнь, эта история имела несколько простых компонентов: помимо упомянутого неформального комьюнити, это, например, издательская программа «Дебюта», которая стала значительно расширяться к середине нулевых. Если первоначально это были лишь коллективные сборники финалистов – по номинациям – да, классно сделанные полиграфически, но по сути такие издания книгопродавцы называют ведь «братскими могилами», – то позже в ней стали появляться «авторские» книги, а когда завязалось сотрудничество с «Kolonna Publications», то почти разом вышли, кажется, несколько десятков поэтических сборников. Эти книги не могли попасть в регионы через книготорговлю, но могли – через финалистов «Дебюта», которые как бы держали связь с молодыми авторами своего города и создавали своего рода книжный клуб. Где-то он и оформился в таком виде – как клуб или подобие ЛИТО (как, например, в Ульяновске или Саратове), где-то нет, но в целом идея такой сети выглядела амбициозно.

Дальше на сцену выходят Владимир Путин, устроивший «встречу с пятнадцатью молодыми писателями» в феврале 2007 года, Владислав Сурков, более предметно обсуждавший эту идею с инициаторами в марте 2007 года, и другие менее публичные, но не менее официальные лица. На первом мероприятии, на котором присутствовали журналисты, одно упоминание о некой «возможности сделать всероссийский клуб» было раздуто скептиками до попытки восстановить СП СССР, второе проходило без журналистов, но по итогу оказалось еще менее осмысленным.

Сейчас всё это звучит дико, а тогда выглядело совершенно не так, и люди разных политических взглядов считали нормальным обсуждать с государством такого рода проект, не выпрашивая на него денег, но полагая, что он мог бы получить некую институциональную поддержку (по линии библиотек, подчиненных государству, или книжных магазинов, которые могли бы получить от государства налоговые преференции по французской модели). Люди, которые сегодня не считают возможным жить в России, тогда считали возможным прийти в Кремль или в Ново-Огарево, и это было нормально. Возможно, потому, что в тот год Владимир Путин заканчивал свою карьеру в качестве нейтрального лидера общества вне идеологии. Встреча с молодыми писателями уместилась в аккурат в недельный зазор между «мюнхенской речью» и стартом операции «Преемник», пошли различные пертурбации, в результате которых Путин вернулся на президентский пост уже как идеологически направленный, поляризованный лидер, и читателю сегодняшнему уже совершенно не понять, как можно обсуждать с ним что-то (тем более «институциональное»), если ты не разделяешь его идеологию.

Кстати, из-за пертурбаций тот проект господдержки и кончился ничем: «суверенная демократия» образца 2007 года (тогдашний термин Суркова) пыталась задуматься о духовном на фоне того, что насущные проблемы вроде бы оказались решены, но ей уже не было отпущено на это времени. «Медведевская» система образца 2008 года провозгласила какие-то другие интересы (а «путинская» образца 2012-го – совсем уже третьи). Технически – предложение «Дебюта» о некоммерческом движении книг обсуждалось-обсуждалось до тех пор, пока администрация президента в соответствии с конституцией не ушла в отставку, а из ответственных лиц кто оказался «брошен» из Кремля на Общественную палату, кто – в фонд «Русский мир», и т.д. Сначала всёэто стало неинтересно там, а потом политическая жизнь изменилась настолько, что какое-либо взаимодействие с властями вряд ли бы заинтересовало уже самих акторов в «книжно-клубной» истории. (Какая-то «комсомольская» часть коллег, впрочем, заинтересовалась всеми этими треками так всерьез и надолго, что мне еще несколько лет приходила зубодробительная в своем официозе рассылка «Координационного совета молодых писателей Приволжского федерального округа». Но, к счастью, эти люди к «Дебюту» и его региональным сюжетам никакого отношения не имели.)

 


Булат Ханов

Дороти

Рассказ

 

– Дороти!

Мускатов не расшнуровал ботинки и поставил их друг к дружке ровно, как по линейке. Между зубчиками молнии вновь затесался кусочек шарфа, поэтому замок на куртке заело. Пальцы соскользнули с собачки, упрямо вставшей на месте.

– Дороти! – пропел Мускатов. – Доротея!

Наконец, застежка поддалась. Соблюдая принципы симметрии, Мускатов повесил куртку на крючок справа. На крючке слева красовался итальянский плащ, а два крючка посерединке пустовали.

На кухне Мускатов выложил на стол акционную поживу: багет с чесноком, пять пачек холостяцких рожков, подсолнечное масло, пряники с джемом, гватемальский кофе, фермерское молоко, настойку на оленьих рогах, набор губок для раковины, гель для душа, настенный календарь с собаками. На дне пакета обнаружились наклейки, вовлекающие потребителей в розыгрыш ножей из нержавеющей стали.

Случайно увидев свое отражение в микроволновке, Мускатов застыл от ужаса. Тот, в микроволновке, позорил человеческий род.

Спина выпрямилась сама собой, а пальцы потянулись к встопорщенным волосам.

– Дороти! Что же ты молчишь?

Стараясь не издавать ни звука, Мускатов подкрался к спальне дочери и с жутким «У-у-у!» распахнул дверь.

Мерно гудел процессор. Доротея следила на компьютере за хитроумными графиками. Тонкое запястье украшал заказанный по почте на отцовское имя белый браслет с древнегреческим изречением.

– Папа! – с укором воскликнула девочка. – Все время пытаешься ворваться ко мне через страх.

– И вовсе не хочу я к тебе ворваться!

Доротея слезла со стула и обняла папу. Ее теплый лоб уперся Мускатову в солнечное сплетение. Он погладил дочь по голове.

– Главное, что ты здесь, Дороти, – сказал он. – Радость ты моя!

– Строго говоря, онтологически я самый далекий от тебя субъект, – сказала девочка. – А в бытовом плане ты прав: я здесь.

Мускатов умиленно прижал дочь к себе.

– Какая ты у меня умница! У-тю-тю!

– Папа, ну ты чего! Как будто я маленькая совсем.

Пока Мускатов готовил ужин, Доротея провернула на бирже выгодную сделку. Эта удачная ставка обеспечивала им как минимум два месяца безбедной жизни. На радостях Мускатов достал из темнушки бутылку детского шампанского, которую берег на день рожденья дочери. Дороти выпила чашку и твердо отказалась от добавки.

– Слишком отчетливо выражен вкус, – сказала девочка. – До того сладкий, что неразличимый.

– Дети любят сладкое, – сказал Мусатов. – И для мозгов полезно.

– Когда вкус излишне резкий, мы как бы растворяемся в нем. А растворение в чем-либо подрывает нашу самость и закрывает доступ к осмысленному присутствию в озаботившем нас мире. В том числе и потому я выступаю против алкоголя.

При упоминании алкоголя Мускатов устыдился. Хорошо еще, что настойку на оленьих рогах спрятал подальше.

– Дороти, я же не каждый день!

– Все равно алкоголь – это подручное средство, чтобы сбежать от себя самого. Впрочем, ты зрелый субъект и свободен решать.

Мускатов уставился в свою тарелку. Вскоре, не выдержав молчания, он воскликнул:

– Я не согласен насчет побега! Наоборот, когда я пью, я гляжу в лицо страху.

– Я бы с тобой не согласилась.

– И зря! Благодаря алкоголю мне открывается смысл вещей, которых я раньше не понимал. Сразу проясняется, кто я и что мне делать. Главное – это умеренность.

 – Папа, – рассудительно сказала Дороти, – ты путаешь между осмысленностью и мнимой повседневной понятливостью. Пьянея, ты лишь замыкаешься во внутримирно сущем и уклоняешься от бытия. Опираясь на экзистентность, ты лишаешь себя возможности экзистенциального прорыва.

– Неправда! Ничего я себя не лишаю!

Мускатов застучал ложкой о стол.

– Доказать это легко, – продолжила дочь. – Ты замечал, что вся та якобы ясность, которая сопутствует опьянению, исчезает при отрезвлении? Наблюдал ли ты, как во время похмелья любая, даже самая заурядная мысль причиняет тебе боль?

 – Есть такое, – признал Мускатов.

– Это все по той причине, что откровения, снизошедшие на тебя под градусом, были ненастоящими. Говоря концептуально, при отрезвлении ты чувствуешь себя виновным, потому что заглушал зов бытия.

– Виновным – это уж точно, – сказал Мускатов. – Не по себе становится, если лишку хватану.

– Не по себе – это наиболее исходный феномен.

– Все так, доча, все так. Может, тебе еще макарошек?

После ужина Дороти читала у себя в спальне, а Мускатов лежал в темном зале на кушетке, подогнув ноги, и следил за равномерностью своего дыхания. Если возникало подозрение, что одной ноздре досталось воздуха больше, чем другой, то при следующем вдохе акцент делался на обделенную ноздрю. Казалось, что одинаковое распределение кислорода по дыхательным путям защищает от внезапностей.

Из разговора с дочерью Мускатов понял, что самые ценное в алкогольных возлияниях – это выводы, которые извлекаешь из похмелья, а не легкость, что ему предшествует. Только чтобы извлечь эти выводы, надо быть умным, а также смелым. Лишь смелые не боятся глядеть в лицо страху в минуты собственной слабости.

Соседи слева на полную громкость включили криминальную хронику. Сквозь тонкую стену до Мускатова долетали обрывки фраз: «К сильному пожару едва не привела…», «Незнакомец назвался Дмитрием и поначалу не вызвал у пенсионерки подозрений…», «Если вы стали свидетелем происшествия, просим нам позвонить…», «…многочисленные ушибы и переломы». Мускатов, дыхание которого напрочь сбилось с ритма, зажал ладонями уши и зарылся носом в подушку.

Везде грабили, жгли, терзали исстрадавшуюся плоть, ломали кости, рвали на части, втирались в доверие и снимали об этом рейтинговые передачи, пока где-то рядом его дочь беззаботно шуршала страницами в кроватке. Почему вокруг столько зла и нет от него спасения? Как получается так, что негодяи посягают на спокойствие даже тех, кто не переходит никому дорогу и довольствуется незаметным существованием в хрущевке?

Перед сном Мускатов проведал дочь. Она отложила книгу в сторону и сказала задумчиво:

– Все-таки смерть – это так странно. Вроде бы она случается со всеми и должна рассматриваться как явление социальное. Между тем для каждого субъекта существует только одна смерть – его собственная. Вся так называемая жизнь обретает целостность исключительно потому, что представляет собой не что иное, как подготовку к смерти.

– Доротея, полно тебе! Не забивай голову плохими мыслями.

– В смерти нет плохого или хорошего. Она просто есть.

Опережая дальнейшие возражения отца, девочка дернула за шнурок светильника. Комната погрузилась во тьму.

– Спокойной ночи, Дороти!

– Спокойной ночи. Не забудь почистить зубы.

Мускатов побрел к себе.

Больше зубов он беспокоился о грядущем переходе через границу яви и сна. Процесс засыпания доставлял мучения, которые, вопреки здравому смыслу, не ослабевали по мере их регулярного повторения. Сдаваясь темным силам Гипноса, Мускатов всякий раз словно умирал в тайной надежде не воскреснуть наутро. Его удручало то обстоятельство, что он не обладал властью ни над явью, ни над сном, однако глубоко в сердце теплилась надежда, будто кривой и безобразный мир выпрямится, стоит лишь прерваться цепочке ежедневных утренних перерождений.

Чтобы смягчить засыпание, Мускатов пользовался услугами надежного посредника, а именно принимал стаканами самодельные коктейли. Выпивка выполняла функцию комфортабельного судна, на автопилоте переправлявшего Мускатова через черную реку прямиком в подземное царство.

И на этот раз настойка на оленьих рогах, смешанная с местным ректификатом, сработала превосходно. Только на самой границе, где черная река бесшумно впадала в необъятных размеров пещеру, в которой от начала времен обитали мрак и забвение, Мускатова слабо кольнуло чувство вины перед дочерью за нечищеные зубы.

– Зато профиде… прози… продезинфицировал, – пробормотал он последним усилием.

За завтраком Дороти вновь завела речь о смерти.

– Она парадоксальна, как и любой бытийный феномен. Смерть объединяет людей и вместе с тем она же их разобщает. Смерть принадлежит нам как предпосланная данность, и ее нельзя упразднить, перераспределить или изъять из присутствия. Смертью увенчана всякая траектория и инициатива. Смерть, будучи не субстанциональной, заложена во всякую субстанцию.

– Доча, может, еще кусочек сыра?

– Папа, почему ты избегаешь философских тем?

– Вот еще! Ничего я не избегаю.

Мускатов взял нож и сделал вид, что сосредоточен на куске сыра, который режет.

– Ты пытаешься переключить разговор в плоскость повседневности. Отвести мне глаза, образно выражаясь. А я предпочитаю смотреть на смерть под острым углом. Разве тебя не волнует вопрос, с какой интенсивностью следует думать о смерти, чтобы смириться с ее неизбежностью?

Нож соскользнул с твердой сырной поверхности и едва не задел палец Мускатова.

– Брось, чепуха это! – сказал он. – Когда смерть придет, мы поймем, а до того не надо засорять себе голову.

– Твоя позиция тоже имеет под собой онтологические основания, – согласилась Доротея.

После завтрака она вернулась к биржевым раскладам, а Мускатов поплелся на улицу, чтобы не забивать голову дурными мыслями.

Урну у подъезда кто-то перевернул, и ветер разметал по разбитому асфальту объедки и окурки. Чьи-то грязные шинные следы стелились по пешеходной дорожке. Из внедорожника с затемненными стеклами раздавалась наглая рэперская читка под примитивный бит. Безродный пес с безразличной мордой вычесывал блох за ухом. Мускатов заозирался по сторонам в поиске одухотворенных лиц и не нашел ни одного. Ни одного красивого лица, ни одного горшка с цветами в окнах, ни одного клочка синего неба.

И как выпускать дочь в это чужеродное пространство? Как нужно не любить своего ребенка, чтобы столкнуть его с этим воплощенным убожеством, с незримых стен которого даже последние признаки добра тщательно соскоблили ревнующие завистники и гады, безучастные к чужим мечтам и надеждам?

Мускатов давно отключил домофон и вынул из двери звонок, сдал в комиссионку телевизор и мобильный, заблокировал соцсети и исключил из речи ругательства, но злобный колючий мир все равно просачивался к Доротее – через книги, через продуктовые этикетки, через криминальную сводку из соседней квартиры.

В магазине Мускатов взял с полки бутылку водки и не решился поставить обратно. Чтобы его не сочли за пьяницу, он доложил в красную корзину гранатовый сок, ряженку и набор итальянских специй. Кассирша отпустила все с равнодушным видом. Мускатов вдруг вообразил, что ей вчера угрожал ножом рассвирепевший от всеобщей несправедливости муж и оттого кассирше сейчас совсем не до чужих искушений и переживаний.

На выходе Мускатов вспомнил, что не купил хлеб, и поплелся в пекарню, коря себя за рассеянность. Возвращаться в магазин было стыдно.

– Мне один ржаной, – сказал он почти уверенно.

– Еще что?

– Только ржаной.

– Выпечку со скидкой не желаете?

– Нет.

На Мускатова нахлынула волна неприязни к продавщице. Почему бы ей не проявить капельку уважения к незнакомцу и не совать ему под нос вчерашние плюшки? Как будто он сам не в состоянии решить, что ему надо.

Когда Мускатов убирал в пакет хлеб, бутылки с водкой и гранатовым соком с предательским звоном ударились друг о друга. Пробормотав слова прощания, Мускатов выскользнул из пекарни и побрел прочь. Это позор. Позор! Так позорно стучат обычно бутылки с водкой или пивом, когда их много. Продавщица решит теперь, что он издерганный нищий алкоголик, для которого и черствая слойка – роскошь. Такому ведь не то что ребенка – кота бесхвостого не доверишь.

Что если он и правда не заслуживает чудесной дочери? Что если Доротею, чуткую, смышленую, ангельскую натуру, если его кроткую голубку Мускатов всего-навсего выдумал и убедил себя в ее реальности? Что если этот вымысел – единственный способ свыкнуться с гнетущей действительностью и не стать одним из героев той самой криминальной хроники?

Предчувствие жуткой истины коснулось Мускатова. Он побежал домой. Голос в голове неумолимо отсчитывал: «Один, два, один, два, один, два». Число «один» соответствовало движению правой ноги, а «два» – левой.

Взлетев по лестнице и чуть не сломав замок, Мускатов помчался в спальню и решительно распахнул дверь.

Мерно гудел процессор. На мониторе – красно-зеленое на черном – тянулись хитроумные графики.

Доротея оторвалась от компьютера.

– Папа, ты опять себя чем-то напугал? – спросила она.


   
 
 

© «Центр поддержки отечественной словесности»

Rambler's Top100 Rambler's Top100