На главную страницу Написать нам

Новости премии
СМИ о премии

Литературные новости
Публикации

ЛЕВ ДАНИЛКИН: «ПРОТИВОРЕЧИЯ ОЖИВЛЯЮТ ЛЮБУЮ МЕРТВЕЧИНУ»

Клариса Пульсон / Читаем вместе, 10.09.2018

Обычно, готовясь к разговору, постоянная ведущая проекта «Книги моей жизни» Клариса Пульсон предлагает будущим собеседникам заранее подумать про книги, о которых пойдет речь, а лучше составить список письменно. Получив список писателя, журналиста, лауреата премии «Большая книга» Льва Данилкина, Клариса была крайне удивлена, решив, что знаменитый автор решил пошутить. Поэтому первый ее вопрос был такой: «Лев, это стеб? Ведь это не может быть серьезно?»
Лев Данилкин: «Противоречия оживляют любую мертвечину»
Книги жизни Льва Данилкина:

Носов Н. «Незнайка на Луне»

Барнс Дж. «Письма из Лондона»

Крупская Н. «Воспоминания о Ленине»

Микушевич В. «Воскресение в Третьем Риме»

Чернышевский Н. «Что делать?»

Проханов А. «Господин Гексоген»

Гоголь Н. «Мертвые души»

Толкиен Дж. Р. «Хранители»

Фоменко А. «Основания истории»

Лагин Л. «Старик Хоттабыч»

Гауф В. «Карлик Нос»

– Список несусветный, да. Вот посмотришь на него – и за голову схватишься: как этот человек вообще мог давать кому-то советы, что читать, а? С другой стороны, ну что список – это ведь тоже не то чтобы карта острова сокровищ. Скорее, такая краткая автобиография, написанная значками-эмодзи, набор гримас, созданный очень грубо, без нюансов. Как я могу дать понять этим списком, что Лимонов гениальный поэт, что Довлатов кажется мне чудовищно переоцененным, а жизнь сложилась так, что я Ленина перечитываю «для себя» чаще, чем Пушкина? Это не канон. Канон – это система, набор балансов, шлейфы, которые тянутся за каждым текстом. Я, к несчастью, наверно, уже не могу смотреть на тексты просто по принципу «нравится – не нравится»: ты осознаешь, какие обстоятельства сформировали их, откуда взялся их статус, какая история и какая идеология стоит за каждым. К примеру, почему Набоков считается эталоном стиля для всякого современного писателя, а Чернышевский – забытый графоман, образчик вульгарности и дурновкусия? Хотя по справедливости все должно быть абсолютно наоборот. У Чернышевского, кстати, есть замечательная ремарка про Рахметова. Тот приходит в гости к кому-то – Лопухову или Кирсанову, не помню, – проглядывает книжные полки, чего бы почитать, и на все «нормальные» книги бормочет: «А, это я знаю», «Не, не то», «Несамобытно». Он западает только на какой-то последний том собрания сочинений Ньютона, где даны толкования к Апокалипсису, которые Ньютон писал уже, считается, полупомешанным: «О, ровно то, что нужно!». Потому что Рахметова занимает вопрос – как признанная гениальность может совмещаться с явным безумием, вот интересный парадокс. И Чернышевский фиксирует, как его герой наслаждается книгой, которую за последние сто лет вряд ли читал кто-то, кроме ее корректоров, и говорит: «Для всех остальных читать это было то же самое, что есть песок или опилки. Но ему было вкусно». Вот это абсолютно про меня. Собственно, я осознаю, конечно, что у меня странный вкус, а поскольку на протяжении лет пятнадцати я сам был кем-то вроде литературного критика…

– Чего уж скромничать – «кем-то вроде» самого авторитетного в стране литературного критика…

– Знаете, про авторитет… Есть такое известное сравнение – работа критика похожа на игру пианиста в борделе: то, что происходит наверху, никак от него не зависит. Это очень остроумно, прямо в яблочко. В любом случае, даже если кто-то и прислушивался к тому, как ты лупишь по клавишам, сам ты никогда не получаешь удовольствия от этой «псевдовлиятельности». Задним числом я понимаю, что, сочиняя про книги, я просто реализовал таким образом какую-то генетически заложенную программу, ведь у меня и родители, и бабушки-дедушки – сплошные учителя. Это ведь нам кажется только, что критик – это тот, у кого хороший вкус, кто разбирается в качестве, кто узнает «хороший стиль» даже при «слепой дегустации». Это все, в общем, иллюзия, на самом деле критик работает в чужой системе ценностей, он просто творчески истолковывает спущенные сверху инструкции. Критик ведь это же что-то вроде инструктора, которого содержит общество или государство, чтобы он транслировал некоторые ценности, идеологии, к какой-то традиции приобщал, которую в него самого вбили, хотя он сам, может, и не осознает этого. Чтоб он доносил до людей идею преемственности власти – вот был Солженицын, а потом Сорокин, а потом Пелевин. Я утрирую, но критики существуют, чтобы подавать сигнал: у нас все под контролем. Апдейт традиции – да, но с учетом канона: все пишут по-разному, но базовые национальные ценности и некий протоязык, которым все пользуются, – едины. Когда понимаешь это – что ты не случайно мучился от лицемерия, потому что много лет выдавал коллективный, средний вкус за свой, что ты и сам – продукт, и сам – инструмент, уже не так интересно. И поэтому я лучше останусь при своем персональном списке, который не собираюсь никому навязывать.

– Самыми первыми Вы назвали «Незнайку на Луне» Николая Носова и «Письма из Лондона» Джулиана Барнса. Незнайку в последнее время вспоминают часто, причем очень серьезные, ответственные мужчины, а вот Барнс появляется среди любимых книг впервые. С кого начнем?

– «Незнайка на Луне» – книга, которая в огромной степени сформировала мою картину мира, и я продолжаю с ней сверяться, как с такой персональной библией. Помните в «Лунном камне» Уилки Коллинза был дворецкий Беттередж, который при любых сложностях, во всех затруднительных, двусмысленных ситуациях обращался к роману «Робинзон Крузо» – и находил там решения и ответы.

– Там замечательная, типично английская формулировка: «черпал житейскую мудрость».

– Абсолютно точно. Вот Носов тоже оказывает на меня такое психотерапевтическое воздействие, прочтешь что-нибудь вроде «Ах мы ослы!» или «Надо полик подметать» – и все, помирать не надо. Чуть ли не любой фрагмент действительности можно расшифровать через «Незнайку». Например, в нем есть «взгляд экономиста» на то, как все устроено на самом деле: бизнес, медиа, искусство, классовое общество, репрессивная система. Но есть и образ идеального, справедливого, основанного не на дефиците, а на избытке мира – как говорит Незнайка, «земелька моя». Это очень русская утопия – коммунизм, но при этом почвенный, основанный не только на Марксе, но и на крестьянских, возникших в определенной географии, представлениях. В общем, это такой поздний, мудрый Ленин по сути. Кстати, Николай Носов, мало кто знает об этом, после Незнайки собирался писать биографию Ленина.

– ?!

– Да, и он консультировался, например, с автором книг о Ленине Марией Прилежаевой. Его никто к этому не принуждал, скорее уж, наверно, отговаривали – странно, что детский писатель лезет в чужой монастырь, но ему было интересно самому. Думаю, если бы Носов успел осуществить эту затею, мне бы на этом поле делать было уж точно нечего.

– Автор «Незнайки» для Вас настолько авторитетен?

– Вообще, Носов сатирик калибра Свифта, Гоголя, Булгакова, Пелевина. У него была способность – тоже ленинская, кстати, – не просто цеплять какие-то детали точно, а – ухватывать противоречия, которые способны изменить мир радикально; и вот это отличает обычного писателя от великого. Я, кстати, последнее время чаще перечитываю «Незнайку в Солнечном городе», который недооценивал в детстве. Это, конечно, и есть воплощение ленинского «Государства и революции». Главным свойством этого мира станет то, что жить будет веселее. Это очень важная черта будущего: в нем жить станет не просто лучше, но веселее, это обычно пропускают или игнорируют как бессмысленное сталинское клише, но на самом деле это фундаментальное свойство будущего. В будущем будет весело – ну или, по крайней мере, так должно быть. Так что неудивительно, что фамилии Носов и Ленин оказываются в одном предложении. А еще Ленин, то есть, тьфу, Носов создал свой язык и свой стиль – и вы вряд ли перепутаете носовскую интонацию с чьей-то еще. Ленин, думаю, смеялся бы над этим, я хорошо представляю, как они с Крупской читают «Незнайку на Луне» и хохочут. У Крупской, кстати, был хороший вкус и слух на абсурд уж точно не хуже, чем у Чуковского, которого она якобы травила. Травила – значит, были у нее соображения, видела в нем что-то такое, что нам сейчас кажется неактуальным, а она – видела. Она вообще такая типичная Кнопочка. Смешливая – ну, когда было с кем. Господи, думал ли я когда-нибудь, что мне придет в голову сравнить Крупскую с Кнопочкой. Так вот начитаешься Незнайки, еще не до того договоришься.

– Лев, признайтесь, чего уж теперь после всего сказанного скрывать, Вы – немножко Незнайка?

– (Пауза) Есть такое видео на Ютьюбе, когда писатель Сорокин на Первом канале дает интервью, медленно, как обычно, говорит, но ничего криминального – пока в какой-то момент ведущий не задает ему вопрос: а чего вы боитесь? И он сорок секунд – а прямой эфир, караул! – молчит. И понятно, что это Первый канал, невозможно молчать в прямом эфире, еще секунду – и вообще прервут вещание, так не может быть. Но писатель порывается что-то артикулировать, напрягает губы и… молчит. Вот так и я на этот вопрос могу 40 секунд помолчать.

– Почему спрашиваю: ведь не случайно именно эта книга так зацепила в детстве, наверное, хотелось себя идентифицировать с кем-то? Или никогда не хотелось?

– Я, конечно, такой же лопух, как Незнайка,

– Что-то не верится…

– …но с возрастом я скорее Пончик, про которого сказано, что когда тот попал в невесомость, то «потерял не только вес, но вместе с ним и остатки совести, не потеряв, однако ж, при этом своего аппетита», вот это все.

– А по степени любопытства к жизни?

– Да, я бы тоже стащил прибор невесомости и пошел смотреть, как эта штука подействует на рыб. Ну, или, по крайней мере, случайно бы нажал какую-нибудь не ту черную маленькую кнопочку. Это тоже – абсолютно про меня.

– Ладно, чувствую, что про Незнайку мы можем говорить бесконечно. И он того стоит. Давайте про Барнса.

– В начале 2000-х все были одержимы проектом сделать из Москвы второй Лондон. Именно Лондон почему-то представлялся таким Небесным Иерусалимом, британский роман казался моделью развития для отечественной прозы. Какого-нибудь, не знаю – Павла Крусанова сравнивали с Макьюеном, а, Романа Сенчина с Антонией Байетт – и пожимали плечами разочарованно – ах, до чего ж непохоже. Сейчас это кажется смешным, а тогда эта нелепая англомания была очень распространена. Ну и Барнс, с этой его фирменной «английской иронией», казался не просто «великим писателем», как сейчас, а «великим английским». Я клюнул как раз на название – «Письма из Англии» (это эссе, которые он сочинял для журнала New Yorker, он был британским корреспондентом там в конце 1980 – начале 1990-х) – и взялся их переводить. И поначалу я переводил это как энциклопедию нюансов английской жизни, такой каталог эксцентриад – но чем дальше, тем больше осознавал, что передо мной идеальный текст, идеальная публицистика, абсолютный образец. Не прописи даже, а – как вот симулятор «Формулы 1» для пилотов, которые учатся проходить повороты, выстраивать единственно возможную траекторию – лексическую, ритмическую, синтаксическую. И я стал медленно врастать в эти эссе. Или, может, эти тексты стали меня «коррумпировать». Это было похоже на много что – на диффузию металлов, на такое смиренное ученичество – уйти в монастырь послушником, как вот доктор Стрендж ломится в гималайский монастырь, чтобы научиться магическим искусствам. Это чудовищно трудоемко – это самая сложная работа в моей жизни, я сломал на ней себе глаза, мозг, язык. Тогда мне казалось, что это как строить железную дорогу в одиночку… Задним числом, я думаю, «Письма из Лондона» – главная книжка моей взрослой жизни. И да, если бы я хотел писать, как кто-то еще, то это был бы, пожалуй, именно Барнс. Там ведь нет никакой чертовой иронии, от которой тошнит…

– Да? А мне показалось, что Ваша ирония легла на его иронию, и получился такой… интересный эффект.

– Нет – надеюсь, нет – потому что моя ирония с другими корнями, она плебейская, на цитатах из «Бриллиантовой руки», плоская, тривиальная. А у Барнса нет ни одной очевидной «шутки», он смешит, но не шутит, он просто создает эффект присутствия себя – и уже от этого вам весело.

– Слушайте, неужели Барнс не шутит?

– Думаю, нет. Я где-то читал, что есть два типа юмора: где экстраординарное оказывается обыденным (условно, Годзилла на стандартной кухне), и где обыденное превращается в экстраординарное (вешалка или корзина для зонтиков раздувается до размеров Годзиллы). И может быть либо так, либо так, психическая предрасположенность к чему-то одному у людей. Вот я однажды оказался у Барнса дома – и там было и то и то сразу: и он сам – такая литературная Годзилла, которая делает вид, что он обычный писатель, хотя он исполин, – и домашние принадлежности, которые в его присутствии как-то гротескно увеличивались. Прошло пятнадцать лет, а я помню каждый стул в его доме. Веселое местечко. Вот рядом с ним, в его присутствии – и на самом деле, и с его с текстами то же самое – ты чувствуешь, что обыденное и экстраординарное настолько необычно, что… чего уж тут шутить.

– Дальше хочу свести две книжки, которые стоят в списке в разных местах: совершенно естественного (зная Ваши пристрастия) «Господина Гексогена» Александра Проханова – наверное, без него и быть не могло, и сочинение блистательного Владимира Микушевича «Воскресение в Третьем Риме».

– Я прекрасно осознаю, что мой уважительный интерес к Проханову как к такому Гете или Сэмюэлу Джонсону – то есть мудрецу, Конфуцию – выглядит просто нелепостью. Со времен «Дерева в центре Кабула» у Проханова репутация не ахти, а уж после работы в газете «Завтра» – совсем караул. C другой стороны, и я сам был парией, когда писал о «высокой литературе», это вызывало у интеллигентной публики такой же ужас, как, помните, сцена в фильме «Курьер», когда герой поет алябьевского «Соловья». Возможно, я влюбился в прозу Александра Андреевича отчасти «назло» вот всей этой коллективной Агнесе Ивановне, я, пожалуй, сейчас готов признать это. Но я перечитывал «Гексоген» просто так, для себя, и там слова рвутся даже не как патроны в костре, а как водородные бомбы на Солнце. Начало гениально – про каплю йода, будто бы разлитую в осеннем московском воздухе… «Гексоген» – текст, в котором показан этот фантасмагорический переход от ельцинских 1990-х к путинским нулевым, когда смена стиля, ломка модели вызывает череду гротескных, трагикомических, страшно болезненных событий. Проханов стал медиумом, через которого прошел этот ужасный разрыв, слом, он его отразил, этот ужас изменил, деформировал, перекорежил его стиль, превратил жизнеподобное – в неестественное. Лучше него – никто. Двадцать лет почти уже прошло, а я могу сказать, что Проханов – чуть ли не единственный в России интеллигент, выбравший верную стратегию поведения в кризисе последней трети ХХ века: либерал по натуре, не отвернувшийся от «национализма», а заключивший с ним долгосрочный стратегический союз – и сохранивший за счет этого связь с людьми. Это крайне болезненно для репутации либерала – но нынешние либералы в кризисе, у них кризис самоидентификации, а Проханов вышел из этой репутационной катастрофы победителем. Александр Андреевич похож на какой-то запущенный в глубокий космос аппарат, телескоп «Хаббл», который достиг каких-то невероятных уже далей – и двадцать, тридцать лет спустя продолжает передавать информацию и снимки, меняющие наши представления о галактиках. Конечно, он в одиночестве, мало кто его видит.

– Следующая книжка может появиться только в Вашем списке – «Воспоминания о Ленине» Надежды Константиновны Крупской. Опять задам вопрос, с которого начала: Вы это серьезно?

– Конечно, серьезно. Именно эта книга дала мне ключ к Ленину, которого я не мог ухватить в течение нескольких лет – потому что он редкое существо, которого невозможно почувствовать через его стиль в текстах. Обычно про человека все ясно с трех абзацев, а здесь я прочел 55 томов – и все равно не понимал, не складывалось. Как написано на красной обложке моей книжки о Ленине: Ленин был велосипедист, философ, шутник, шахматист и так далее. Вот до какого-то момента у меня и складывался странный набор таких функций, ипостасей этого человека, которые ни во что не превращались, не давали живую модель, не входили между собой в животворное противоречие. Получалось «эклектичное нанизыванье оттеночков на оттеночки», как говорил Бухарин. И только по книге Крупской, по ее манере, я понял, наконец, что такое был Ленин. Я ей страшно благодарен за этот ключ. И она прекрасная, остроумная писательница, я уж не говорю о том, что она выдающаяся, умная и благородная женщина, которую потом демонизировала интеллигенция и превратила в такую… красную фурию, свихнувшуюся на коммунизме каргу. Так модно думать, только если не читать ее книги. Она – и не только она, они, условно – те, кто начинали делать «Искру», – они все были очень хорошие и очень решительные люди, которые занимались не преумножением социального своего капитала, а проектом радикального изменения мира к лучшему, максимально быстро и эффективно. В религиозных терминах – она святая, если хотите, но это страшно неточно – как неточно назвать ее авантюристкой, например. Хотя Дюма про нее цикл романов мог бы написать. И эта книжка мемуаров – она обычно ужасно выглядит, советская такая, муторно даже в руки ее брать, но в ней все есть.

– Лев, а сделайте к ней свои комментарии. Во-первых, как мне кажется, прочитают ее тогда по-другому. Во-вторых, уверена, что Ваш текст станет бестселлером.

–А чего тут антимонии разводить? Вот к «Графу Монте-Кристо» нужны комментарии? А жизнь Крупской была более блистательной, чем у Эдмона Дантеса, я вас уверяю.

– Давайте вернемся к Владимиру Микушевичу, это ведь тоже Ваш «эксклюзив», никому другому и в голову бы не пришло назвать его книгу среди любимых…

– На самом деле это мой крупнейший – а там, поверьте, большая конкуренция – провал в горестной карьере литературного критика. Мне так и не удалось, похоже, объяснить миру, в чем состоит величие этого романа и почему Владимир Борисович Микушевич заслуживает за него всех литературных премий, какие только бывают в мире. Ну, вы знаете – это такой великий старец, десятилетия занимающийся переводами – не как некоторые, дилетанты-самоучки, тяп-ляп, барнс-хармс, а – по системе Станиславского, что ли. Он сам, когда переводит, превращается в Гете, Рильке, Данте, Шекспира. А переводит он с разных языков.

– От итальянского до санскрита.

– Да, и сам пишет стихи на немецком, я уж не говорю про русский, он потрясающий поэт-мистик, нет, мистик неправильное слово – визионер, нет, тоже не то слово. Он geistreich – остроумный + богатый духом, это точнее. И вот в середине 2000-х он выпустил роман «Воскресение в Третьем Риме», это что-то вроде тайной истории ХХ века в России, биография вымышленного писателя-философа Платона Чудотворца, который нечто среднее между Алексеем Лосевым, Бахтиным, Шолоховым, Вернадским, Федоровым, такой собирательный образ. И вот выясняется, что весь ХХ век в России и мире – это достижение бессмертия (на самом деле эта идея – его проект и главная тема, которая его интересует). Причем, если в двух словах, это именно русское бессмертие, это история про то, что ХХ век с его ужасами, с его тоталитарными режимами – это идеальный хронотоп для установления софиократии.

– Конспирология, короче говоря.

–Пожалуй, и так сказать можно. Философский конспирологический роман с вампирской темой. Он состоит из таких удивительных фрагментов, в которых, например, доказывается, что Грибоедов ошибся, и главный персонаж в «Горе от ума» не Чацкий, а Софья, которая София Премудрость Божья. Или что в «Собаке Баскервилей» убийца все-таки не Стэплтон, и была какая-то другая собака Баскервилей. Вообще, это такая «тайная история всего», роман о том, что все наши представления о прозрачности, понятности истории и места России в мире – неточны. И главная тайна, конечно, в том, почему никому это неинтересно, почему у романа пока не сложилось счастливой издательской судьбы. Но посмотрим, утро вечера мудренее. Весь мой читательский опыт говорит о том, что все «постоянное», «окончательное», «вечное» – есть мнимость. Изменятся времена – изменится канон, и у нас будет другая классика, а теперешнюю – забудут.

– А, может быть, он написал этот роман специально для Льва Данилкина?

– Нет, идеальный шифровальщик романов Владимира Борисовича Микушевича – он сам. Я улавливаю, дай бог, одну тысячную смыслов, которые заложены в этом романе; по уму мне следовало, наткнувшись на него, перестать читать что-либо еще и остаток жизни блуждать в этом лабиринте, постигая его скрытые смыслы и гоняясь за эхом. Нет, правда, это книга, которая, как мировое хранилище семян в Норвегии, там можно найти все. Я иногда перечитываю какие-то фрагменты, когда мне нужно понять что-то про своих героев, это род медитации. И я много получил от нее и для книги о Ленине, и для книги о другом персонаже…

– О каком?

– В моем списке есть еще одна книга, которая называется «Основания истории» Анатолия Тимофеевича Фоменко. Вообще мне нравятся какие-то люди, еретики, скажем так, которые говорят, что та картина мира, которая является общепринятой, на самом деле не является окончательной. Так вот Ленин верил в «изобретателей», которых царский режим игнорировал, а советский, народный, поощряет, как всякое творчество.

– Неужели Вы верите в концепцию Фоменко? В его исторические теории? Я вполне допускаю, что это можно читать с кайфом, а верить в это разве можно? И даже не потому, что его построения переворачивают общепринятое с точки зрения вероятности.

– Ну, а я верю, что Земля крутится вокруг Солнца, или что движение тела в среде без трения продолжается бесконечно. И что? Я сам сталкивался всю жизнь с чем-то обратным, но я все же склонен полагать, что кто-то другой проверил эти гипотезы, и эти проверяющие были компетентны и разумны. Я верю – интуитивно – что А.Т. Фоменко (а мне посчастливилось несколько дней беседовать с ним) не сумасшедший и не жулик. И я знаю, что есть в истории прецеденты – когда то, над чем ученые смеялись, становилось доминирующей научной теорией. Все это наполняет меня не столько верой, сколько скепсисом; иногда я не верю «традиционным» историкам, а иногда – «новой хронологии».

В общем, это чтение оказалось токсичным – ну зато жизнь от него меняется больше, чем от чего-то более безопасного. Я увидел, благодаря рекомендациям этого автора, Сирию, Йемен, Эфиопию, Иран, Ливан, зоны, в которых ясно, что с традиционной версией истории что-то не так. И я живу в ситуации двоемирия, двойного зрения. Поэтому всякий раз, когда я слышу что-то новенькое про древность – ну не знаю, в Новгороде нашли очередную берестяную грамоту XIII века – я не могу удержаться от того, чтобы не подумать – что-то тут не сходится, а может, и Новгород совсем не то, что они думают. И что перед тем, как разгадывать все эти тайны, я бы лучше получил ключ к тому, как селеньице посреди нигде стало чуть ли главным городом континента. В общем, у меня включается протокол, который Анатолий Тимофеевич Фоменко метафорически называет «заглядывать статуям за спины».

Я очень ценю писателей двух категорий. Тех, которые учат скепсису, и тех, которые учат вере. В идеале это должен быть человек, который учит и тому и другому одновременно. Что вот есть положение дел, которое кажется естественным, незыблемым, окончательным, но на самом деле нет, ничего не кончилось, движение продолжается, противоречия оживляют любую мертвечину, и скоро все изменится. На самом деле все великие книги из этого списка посвящены ровно вот этому – что если смотреть на вещи в динамике, то все будет по-другому. Проханов, Ленин, Носов, Фоменко – они не просто авторы «странных книг», они не только описали мир, но изменили его.

– Видимо, эти же слова можно отнести и к остальным книгам из Вашего списка, думаю, мы еще поговорим о них как-нибудь в другой раз. Спасибо!


   
 
 

© «Центр поддержки отечественной словесности»

Rambler's Top100 Rambler's Top100