На главную страницу Написать нам

Новости премии
СМИ о премии

Литературные новости
Публикации

ПУТЕШЕСТВИЕ РУССКОГО СЛОВА

Дарья Данилова, Андрей Балдин / «Ex Libris НГ», 06.08.2009

Андрей Николаевич Балдин (р. 1958) – архитектор, книжный график, эссеист, член Союза журналистов Москвы, Союза российских писателей. Окончил Московский архитектурный институт. Печатался в толстых журналах, газете «Первое сентября». Автор книги «Москва. Портрет города в пословицах и поговорках» (1997).

В этом году рукопись Андрея Балдина «Протяжение точки» вышла в финал Национальной литературной премии «Большая книга», идет подготовка к изданию. Не дожидаясь итогов конкурса, мы решили поговорить о книге, доступной на сайте премии и, на наш взгляд, чрезвычайно любопытной.


– «Протяжение точки» сложно поставить на «жанровую полочку»: это и не вымысел, и не совсем научное «ведение».

– Это книга эссе. Исследования, наблюдения, путевые заметки... Дорожный жанр. Кстати, первое, что видно по дороге, в литературном путешествии – мир велик. В нем много разных «полочек». У каждой книги может быть своя «полочка».

– Кто путешествует в вашей книге – Карамзин, адмирал Шишков, Пушкин?

– Да все они, герои пушкинской эпохи. Но прежде всего путешествует сам язык, который в ту эпоху очень переменился. Двинулся с новой скоростью. Главный герой книги – слово в движении, в развитии: на широкой дороге, на перекрестке, в тупике – в пространстве. Слово «с глазами». Оно ведет себя необычно: останавливается, оглядывается, спотыкается, бежит дальше. Тут есть повод для наблюдения, сочинения – и для серьезного исследования. Вымысел и вычисление, вымысел и научное «видение» не должны друг другу противоречить. Они должны дополнять друг друга, находиться в диалоге.

– Вы начинаете исследование, говоря о «моменте сакрального начала современного слова», связывая его с переводом Библии на современный русский язык: «Время в сознании русского человека двинулось синхронно с Евангельским». Но верующие всегда переживают библейские сюжеты не как бывшие, а как происходящие сейчас.

– Все верно. Но до перевода Библии евангельское событие совершалось как будто за бумажной перегородкой, за страницей с церковнославянским текстом. Этот древний язык «разгораживал» времена. И вдруг эта перегородка исчезает: слово Евангелия делается современно (со-временно: теперь оно соединяет, а не разгораживает времена), прозрачно, и мы – мимо слова – прямо смотрим на событие Христа. Перевод Библии означал революцию языка и сознания. Мы связываем эту революцию с Пушкиным, сюжет с переводом Библии не замечаем, а значит, видим это событие «вне пространства».

– А если связать рождение литературы с уходом сакрального языка из русской жизни? Уже после XVII века уходит диглоссия, сохранявшая за литературным языком сакральные функции, но со временем началось смешение и десакрализация слова. Можно сказать, что литература постепенно заменила собой религию?

– Так и произошло. Но это другая сторона того же поворотного события. Я бы только уточнил относительно десакрализации слова: оно не утратило своих «священных» функций. Их унаследовала литература. Потому она переменилась, освоила новые темы и смыслы, приобрела глубину, которой прежде не знала. Литературное слово «прозрело» – этот момент для меня, художника, очень интересен. Так началось путешествие языка в пространстве, когда страница текста как будто открылась заново. Мир за ней стал отчетливо и ясно видим. Кстати, писатели пушкинской эпохи, как правило, хорошо рисовали: Пушкин, Жуковский, Лермонтов… Гоголь рисовал неплохо. Дальше ситуация изменилась – вот, кстати, повод для исследования – Лев Толстой отказался от рисования, хотя в юности делал занятные наброски (он был склонен к гротеску и карикатуре). Чехов не рисовал принципиально. Что случилось с русской книгой? Книги пушкинской эпохи красивы во всяком смысле, в том числе просто как предметы, произведения настольной архитектуры. В них много воздуха и света. После книги превращаются в плоские кирпичи, доверху набитые буквами. Показательная эволюция.

– Ваша книга будет с иллюстрациями?

– Конечно. В ней будет много карт. Планы, чертежи, маршруты путешествий. Максимум пространства.

– Интересно, что в древности было наоборот: сам шрифт – как картина. И переписчики будто не писали, а рисовали текст, а на полях могли что-то написать.

– Да, книга была чем-то другим. И язык готовился к путешествию, к освоению пространства. А сейчас ощущение, что дистанция пройдена. Мы как будто выговорили язык. Он опустел. Наша литература большей частью занимается самопроговором.

– Возможно ли обновление?

– Наша история, в том числе история слова, открыта нам лишь частично. Тот же сюжет с переводом Библии показывает, что мы вспоминаем свою историю выборочно – просеками, коридорами памяти. Что по бокам, что «в лесу»? Поэтому так интересны литературные путешествия: они показывают события пушкинской эпохи – не только, но ее в первую очередь – всякий раз под новым углом. Литература толком не улеглась на географической карте. Есть много непройденного, неосвоенного пространства – для мысли, для слова. Слово еще очнется и книги оживут.

– Вы рассмотрели пушкинское пространство, куда двинетесь дальше?

– Дальше – к Гоголю. Интереснейшая фигура, «дорожная», вся как будто вытянутая в линию. Кстати, проект «Протяжение точки» был задуман, когда я занимался Гоголем. Он и есть протяжение пушкинской точки. Следить за Гоголем означает прямо видеть, как русское слово «обрастает» пространством. Далее – Толстой и Чехов. Их путешествиями я занимаюсь много лет. Если сложить их вместе, выйдет настоящая «Одиссея». Кстати, написать русскую «Одиссею» было заветной мечтой многих наших классиков. Русское слово постоянно соревновалось с пространством. Гоголь поставил перед собой такую задачу, совладать с пространством – вышли «Мертвые души».

– А как русские писатели оценивали Гоголя-путешественника?

– Чехов называл его «степным царем». Когда писал свою «Степь», говорил шутливо: «Я еще посмотрю, как Гоголь к этому отнесется». Может и не пустить – в степь. Чехов понимал, как много значит освоение словом пространства. Его кумиром был Пржевальский. Он отправился на Дальний Восток, в каком-то смысле следуя за ним. У него было много поводов для поездки, в том числе этот: Чехов выступил литературным конкистадором. Он искал большую землю, о которой можно написать большую книгу. Получился «Остров Сахалин».

– К тому времени у него уже случилось горловое кровотечение, он не мог не понимать, что такая поездка подорвет здоровье. Некоторые литературоведы считают, что он хотел избавиться от Чехонте, приобрести серьезность, мечтал написать роман.

– Сахалин – фокус, в котором пересеклось несколько его замыслов. Чехов постоянно искал повод для странствия. Таганрог, «спящий порт», соблазнил его еще в детстве. Город, сжатый между степью и морем: также и Чехов был сжат, как пружина, и потом всю жизнь разжимался, искал и находил все большее и большее пространство. Когда он написал «Степь», это сделалось его манией. Чехов понимал, что болен; на его глазах от туберкулеза умер брат Николай. Но в том же 1888-м он с сыном Суворина отправился в Персию. На полдороге пришлось поворачивать обратно. Но вектор уже начертился, открылось окно на Восток, откуда пахло следующим миром, языком, романом, книгой. Связь слова и пространства была ему отчетливо видна.

– Но ведь русские писатели – усадебные люди. Беседки, гости, романсы, разговоры… Редко у классика встретишь объяснение или предложение руки и сердца в чистом поле…

– Это серьезная тема: почему так хорошо, открыто стартовав – с подвижной фигуры Пушкина, русское слово вошло в этот классический дом и со временем в нем затворилось. Пушкин был человек-путешествие. В последние дни накануне дуэли он разбирал записки Крашенинникова о Камчатке и грезил о следующем мире. Затем динамика сменилась статикой. Наверное, это закономерно. Бумажный дом с колоннами, разговоры, чай... Только теперь в этом доме воздух съеден. Чехов это понимал; это его роль – Чехов гостит в бумажном доме, слушает музыку, но сам стоит у окна и смотрит в большее пространство.

– Какие книги у вас «на выданье», там, в «большем пространстве»?

– Этим летом должны выйти «Московские праздные дни» – книга о праздниках, о метафизике календаря.

– Что для вас календарь? Ритм, в котором жить легче?

– Это помещение, возможно так – помещение души. Архитектурное сооружение, которое одновременно длится, проходит день за днем и открывается воображению разом – большим округлым залом, размером с год. В нем есть движение и покой, сходятся вещи несовместимые.

– В «Протяжении точки» это помещение открывается Пушкину в Михайловском в 1825 году, когда он «остался один на один с календарем». А с Чеховым возможен такой сюжет? В «Трех сестрах» есть фраза: «Счастлив тот, кто не замечает, лето теперь или зима…»

– Чехова пространство интересовало больше, чем время. Времени ему было отведено слишком мало. Что касается церковного или праздничного календаря, им он был утомлен с детства, дома, в отцовской «церкви». Но о времени он думал много. Спорил с Толстым, главным нашим «времяведом». У них был интереснейший разговор в Остроумовской больнице на Девичьем Поле. Оба заглядывали в будущее, за предел жизни и видели разное. Они вообще смотрели очень по-разному, Толстой больше вовнутрь, «в Москву», Чехов – «из Москвы». Но этот разговор, о Чехове и Толстом, еще предстоит. Здесь, в первой книге – начало большого странствия. Слово двинулось с места, первые его попутчики – Карамзин и Пушкин.

– В метафизическом взгляде на вещи все значимо: место, время, имена, мифы... Но рано или поздно все нити замыкаются в круг – символ бесконечности. Наверняка вас упрекали, что можно бесконечно рисовать эти смысловые круги. Поставить ножку циркуля не в Москву, а в другую точку, и опять нарисовать круг...

– Не получится – «по циркулю» нарисуется только Москва. Она похожа на планету – такова ее особая гравитация. Книга «Протяжение точки», среди прочего – о Москве, о ее желании и нежелании путешествия. Это главная русская «точка», готовая протянуться и в то же мгновение замкнуться, завязаться узлом. Она похожа на свой календарь: в ней есть движение и покой, жизнь течет день за днем, «по линии», но вдруг возьмет и откроется разом вся московская сфера. И слово в Москве чертится так же, «по циркулю». Его можно наблюдать, им нужно сочинять, его нужно исследовать. В том числе оптически. Другие города чертятся по-другому.

– Кто из исследователей литературы вам близок? Лотман?

– Лотман очень интересен как раз в отношении Карамзина, хотя «геометрия» исследования у него другая. Он смотрит на героя изнутри, хотя и признает фигурой герметической. У Шкловского особое чувство пространства, способность взглянуть на писателя «извне». Веселовский, Бахтин, историческая поэтика… Но важно не только то, чья линия исследования должна быть продолжена. Важно помещение мысли, которое может собрать эти линии в целостную «видимую» сферу. Теперь нам открыта вся история, которую мы раньше прочитывали «пунктиром», красным или белым. Нужно совместить эти спорящие стрелки и увидеть целое, большее историческое пространство, в котором литературному слову будет чем дышать. Нужно больше двигаться.

– Мы очень инертны?

– Я бы так не сказал. Россия никогда столько не путешествовала, не смотрела на себя изнутри и снаружи. Пока описания в большей степени туристические: как хорошо в Черногории, сколько стоит проезд от Сицилии до Сардинии... Но осмысление первого опыта придет. Слово в борьбе с умноженным пространством нарисует новые книги. Поэтому меня так интересует начало современного слова, его подвижный «чертеж»: оно родилось в путешествии, его видно на карте – поучительное зрелище.


   
 
 

© «Центр поддержки отечественной словесности»

Rambler's Top100 Rambler's Top100